* * *
Тяжко женщине,
носящей во чреве меня:
ведь давно разлюбила,
давно мои локоны срезала,
пузыри облаков,
напевая под стирку, кляня ,
в утро после зачатья
бельем лебединным
сушиться на солнце развесила.
Сквозняки-свистуны коченеют в простынках
воинственно.
Я зачат как кирпич!
Вы, поветрия светлого издавна,
помогите убресть
в-досвояси,
потому что - как пить дать - мне здесь
дочерна изваляться!
Я в тылу у вандалов, я в их паволоке осадной.
Я как кремль обречен.
Меня воздух сей не проворонит!
Где бы ни был я, чистый,-
- ненависть гонит обратно.
По листам скороспелым осенним
во чрево любимое гонит!
* * *
Как прививка к ручьям,
буреломам, курганам,
заплелась колтуном,
породнилась с бурьяном.
Не проси увести
в незнакомое место:
Ты прекрасна везде.
Ты нигде не известна.
То к ладошке с пшеном
льнешь с ужимкой блаженной,
то увечишь с высот
дробным градом движений!
Но - проходишь
сполна-а-а
над изгибами брода.
Ты одна-а-а. Я один.
Не собъемся со счета.
Я
как в недрах
весна-а...
Я навек успокоюсь,
зеленеЯ наверх,
в твою людную совесть.
Рассказ.
На трех ножищах, с костылем,
деревнею соседней,
гуляло счастье бобылем
и вспугивало сплетни:
"неверущ... живодер...
...бобыль...".
Как сестры мне сказали,
последним пъяницей он был,
с безумными глазами.
И сто семей в одной избе
выглядывали утро.
Светилось дерево в резьбе,
и день шуршал подспудно.
Но вот - спокойно ночь прошла.
И день. И ночь. И годы.
Зима и осень. Тень и мгла.
Несильный звук природы.
И бабка вышила рассвет
на новом полотенце -
в нужде, божбе и воровстве
запеленать младенца.
На чьем дворе, в каком хлеву
сосал он неизвестность?
Но было суждено ему
убиться и воскреснуть.
Льет век
то глуше, то светлей...
Жена моя горюет.
И все детей, детей,
детей
На скатерти малюет.
* * *
Недаром я влюблялся где - да и в кого попало.
Везде теперь встречаю женщин меченных.
В сквозном моем веку
цветут большой семьи инициалы,
как внутренние рифмы
в строчках вечных.
Как-будто бы война идет все это время.
И я - единственный мужчина-не солдат.
И женщины хрестоматийно
несут войны родное бремя,
мой тыл жестоковыйный
со всех сторон хранят.
Они друг другу
как д ож ди дождям
доныне не представлены.
Быть м ож ет,
иногда вст реч аются
в трамваях и о чер едях.
А я,
единственный и смертный
их связник в истории ,
богат крисстально
любовью, подрастающей без них,
и одинок как дерево густое,
среди прикованных к нему бродяг.
* * *
Я ушел по любовь и еще не вернулся обратно.
Все в тревоге: и мать, и жена, и телец.
Высыхают на небе дневные каурые пятна.
Слышу чуткой тропой
атакующий топот сердец.
Сброшу имя с души.
Сброшу всякий товар, и колоду
вязкой родины сброшу. Пусть с треском как шкура сгорит.
Догоняю тебя,
как дожди постигают природу
в нашей северной местности,
древней как первый старик.
Ты, любимая, знаешь меня по легендам и слухам,
только я безымянен, и нет на меня небылиц.
Отмеряема ввысь поперечных веков перестуком,
словно бег, ты черна меж стеблей
и светла среди птиц.
* * *
Перезимую невесть где
солдатом матери-страны
с раздольной горечью в глазах
у ледостава на часах.
Сползет морозце с вышины
и запретит речной воде.
Но щучья грузная икра
продышит снизу полынью
над лежбищем, где хрупче лед.
И глубь сама себя поймет.
Под небом тучи запоют.
В полях заухает кура.
Под тем же небом, в тот же срок
и я там был. И я там был...
Но поновится мать-страна
под стук сердечного зерна.
Хочу чтоб Ты меня простил,
покуда в землю я не лег.
Новая весна.
С комнатным задумчивым звучаньем
бражничает оттепель в лесах.
Ночь бежит, проталины сгущая,
в два узла округу завязав.
Огороды, пашни, избы, дачи
волоком во мглу напропалую тащит.
Ты куда несешь нас в темном коме
без примет в волнующем пути,
в многообещающей истоме
на кошачий мартовский мотив?
Накрывается земля к застолью.
Чавкающий, приглушенный звук.
Но я в мускульной замерзшей боли
как в веригах жил и доживу.
Мех невидимой урчащей ласки
рябью по материкам идет.
Облака корчуют по-бурлацки
из-под глыб крутой солцеворот
волоком, со славой невесомой.
Восходи, Осанна во плоти,
в небо над моим безвестным домом,
неизбежное - предвосхити.
Назревают суета и спека,
желтый фронт светанья, и при нем
узнаю я направленье бега
и беззвучный замысел времен.
* * *
Не радуюсь, не любуюсь собой.
Каюсь перед Тобой:
я - как хлесткие эти кусты
умею только расти.
Дозволь мне жить
как апрельский куст -
в детской ветрянке чувств.
Почек крепкие коготки
царапали б эти стихи.
И коли я нужен Твоей земле,
гнойной ее золе.
как тот, что украсит ее,
как тот,
что с места вовек не сойдет,-
то дозволь мне службу мою нести
с неуверенной силой весны:
мне дом не строить,
икру не метать,
расти мне и воевать.
Но если такого выхода - нет,
мое достоинство -
- смерть.
Это твердая воля моя.
Но да будет воля Твоя.
Песня.
Провожают меня братья
с песнями в солдаты.
Я хотел бы знать по правде,
так ли все как надо,
все ли сбудется со мною
по Господней воле?
...Тучки тянутся толпою
вдаль, на богомолье.
Словно шелковых, воздушных
переливы тканей -
промельк подвигов грядущих,
бед предначертанья...
Но заволновались лодки,
завизжали чайки.
На мгновенье мы оглохли...
Прощайте!
Выйду, юноша-воитель,
за межу реки.
Светлый Ангел мой-Хранитель,
Сбереги.
* * *
Я пересилю свое счастье
И стану, наконец, свободен.
Дугу тепла, узду желаний
Перешибу на небосводе.
Да, я отдам талант и юность,
И накипь сил, и хрип кимвала,
Чтобы и дни мои, и силы
Жестоко вечность обглодала,
Чтобы вмерзаться в это небо,
Граверной вязью в мирозданье,
Где звезды светятся предвечно
В аскезе грозного сиянья.
* * * *
Некуда было из жизни мне деться,
словно муке из набухшего теста,
или зарубке на взрослой березе,
или ячейке в паучьей мереже...
Но мы частоты в эфире меняем.
Нынче я полнюсь, как сумрачный Киев,
реже мечтами, чем воспоминаньем,
реже предвиденьем, чем ностальгией.
Дни мои ранние, птицы нелетные!
Я сохраню вас как сказку народную -
каменной кладкой, глинянной лепкой -
в грозном кремле моей памяти крепкой.
ЛИЧНАЯ ДРАМА
Во времени, где ночь не ночевала
(моргнешь и вновь откроешь свет очей!),
с цепным размахом горного обвала
гудят-гремят станки души моей.
Идет безостановочная масса
то лавой раскаленной, то щепой.
Энергия творит свои запасы
и темноту сжигает надо мной .
Прицельные и строгие дороги,
к таланту приценившись и к судьбе,
меня дарили волей огнерогой
и подключали ГРЭС к моей ходьбе.
Я сны с гранитно-мраморною явью,
как с Волгой Дон, соединил в одно.
Я просто жил, трудился не лукавя,
чтоб никогда не делалось темно.
И я резцом предвидений двужильных
вспахал-вспорол истории мошну...
Но время разлетелось как подшипник.
И судорогу скорчила весну.
Выходит, что казнил я мирозданье?
Венера светит. Солнце слепит мглой.
И сплю я от морганья до морганья.
И полдень наливается смолой.
КИЕВСКАЯ МИМОЛЕТНОСТЬ.
Двенадцать.
Но трасса еще в монотонном газу.
В Москве,
через ночь езды,
уже били куранты.
Еще ресторанные женщины хохочут внизу.
И торгует отель
тиражами ночей маскарадных.
Там дежурят такси.
И фонтанчик шуршит в темноте.
И двусмыссленный воздух висит как подмякшая слива.
Там восточный жених получает ключи у портье.
А "фата" поджидает его у бесшумного лифта...
Но я знаю, что там,
где за трассой не видно ни зги,
монолитный, неприбранный Днепр существует.
Он как кость, как ребро,
что в кургане легло без лузги,
как Олегов ужаленый конь в догнивающей сбруе.
Он как Лазарь в пещере,
в обмотьях, в сухих волосах,
в шерстке войлочных волн,
в ледяной дистрофии...
Византийские тучи
варяжской щепой моросят
над приземистым золотом
русской Софии.
Преисподняя ночь на конвейере лет круговых.
И в поруке их тьмы разбираю в холодном Днепре я,
как в дрожащем кустарнике -
всадника без головы,
суеверную призказку о первозванном Андрее .
Моя реальность.
Наблюдаю с утра затяжные прыжки парашутов -
То, как валенки к печке, нояберки льнут к городам,
и, надрывною смутой жилые рельефы окутав,
на Москву опускается с неба сплошной Магадан .
Зачарованный мир в эту пору снесет и проглотит
оплеухи комет и обвалы в притихших горах,
криминальные путчи, реформы, измены, и против
даже слова не ска... (либо слово застрянет в дверях!).
Низколобые дни... Хоть дышалось ни валко, ни шатко,
я держался тверез в темноте, наступавшей с пяти.
И хоть не было сил подниматься и делать зарядку,
было время подпольную радость в себе разгрести.
Я выкручивал с силой душевные мутные груды,
и, как мелкую воду из выстиранного белья,
отжимал меланхолию из моих прачечных буден,
чтобы жизнь пообсохла
и все побелее была.
Я люблю тебя, жизнь! Да, я принял такое решенье!
И, подхвачено влет подоспевшей советской зимой,
обернулась ты вмиг тонкосинею девственной гжелью,
а впоследствии - бойкой, проженной, цветной хохломой...
Возлюби же и ты меня, право, родная подруга,
как и я обживал тебя - был раззадорен и мил.
Я глазами держу твое небо, со светом и звуком.
А закроют мне веки - провалится в сумерки мир.
Август в Шаблыкино (Калининской области)
Мокрогубые тучки,
рассвет повивальный...
На глазах отсырело плетенное лето.
Не цвели в этот год заоконные мальвы.
А в подполье вода поднялась до колена.
Где картошку хранить,
со свеклой и укропом?
Все метут свой рентген безразличные ливни,
перекраивая границы Европы
дождевыми червями в разжижженной глине,
размывая сферы прямых предчувствий,
огорода основу,
структуру сада,
баламутя источники и речушки
и обкладывая фитилечки в лампадах.
Кто там бродит
в изрядно подмокшем костюме
по сырому лужку, среди капель секущих?
Это я, депутат предутренней думы,
наступаю на клавиши прытких лягушек.
Все же лучше бродить в этой хляби сморкашной
и прислушиваться к тревоге небесной,
чем скакать в арьегарде Останкинской башни,
поддувая в сопло
последних известий!
...Входит Ноев ковчег в наши воды украдкой.
А в нутре моем,
прежних имений чудесней,
засветилась сухая престольная грядка.
Из нее и взойдут возрожденные веси.
* * *
Рискнув с мировою судьбою улечься валетом,
полночи ворочаюсь: как я повязан жестоко!
И впору псалмы прочитать над двухтысячелетьем
и сверить его с показаньями древних пророков.
А в мире все те же дремучие детские нравы,
как во времена нибелунгов и гипербореев,
хотя не сегодня - так завтра,
не слева - так справа
поднимется магмой из недр
юбилей юбилеев!
Что делать?
Как быть?
Кто-то ходит ночами под небом,
и своры морей заливаются лаем тревожным.
И впору покаяться - русским, евреям и неграм,
и богоизбранным народам,
и - вовсе безбожным,
голодным и сытым,
всем правым и всем виноватым...
Грехов не избыть травоядною жертвой священной!
Ах только бы Тигр в темноте не сцепился с Ефратом
и не помышлял Енисей надругаться над Леной...
Не надо костров, обличений,
тем паче судилищ!
Не надобно в березняке находить полукровку -
мы все полукругом на Вечере Тайной садились,
слезами размазав предательство по подбородку.
До той же поры, пока, душу каля и тираня,
ни свергнешь себя с высоты деревянных богов,-
повсюду гниют на деревьях плоды покаянья
и дьявол,
как поезд,
выходит из берегов!
* * *
Мучительно - плести строку,
в эфирную впрягаться пряжу,
как одиночке-бурлаку
в несуществующую баржу.
Я так конкретен,
груб и зол,
с чутьем и тягой мускулистой!
Но я искал и не нашел
тот звук в моем краю бугристом.
Эфир незримый и густой
таит его в тишайшей тайне,
как будто найденной строкой
я обеднил бы мирозданье.
Звероподобная тоска
корежит идолы глухие.
Сойди, Пресветлая Строка,
на злые глинчаки людские
от праотцов до наших дней,
от неба до земли и тлена,
с горчащих солнечных лучей
предвкусием Вина и Хлеба.
* * *
Наша близость - как литое море,
самочинная стихия, скупо
вымещающая в разговоре
страшную раскатистость раструбов.
Мы близки на отмели,
в ущелье
всей пучиной,
всем смурным пространством!
Я давлю в своем соленном теле
пенные зашкаленные страсти!
Разделившая со мною кожу,
и ожоги летних испарений,
и приплюснутые по-бульдожьи
полюса планетного свеченья,
помоги нашарить
в темноводье
столб лучей в колониях материй,
что велел нам быть единой плотью
и одушевил единой верой.
Живот
Прослыву кулаком,
но и в голодный год
не сдам нипочем
трагический свой живот.
Отберет и не спросит век
ребра, ногти, зрачки и пах.
Но живот - как грецкий орех
- утаю в закромах.
Деревянным пасхальным яйцом
отлежится в стогу.
Не расколят его щипцой.
В крематориях не сожгут.
Потому как живот есть жизнь,
теплый грязный лиман,
где ползучий материализм
впивается в Океан,
где я зол, оскорблен,
мят,
и прогоркла моя нефть.
но живот -
- это я.
а без меня ничего нет.
* * *
Мне кажется, я комаром однострунным
мечусь над простором ночного пространства.
Сквозь душные штормы я должен продраться
к архангельским трубам,
пока не сомкнул саблезубый декабрь
прихлопом литавр
ревущие небо и землю
в запаянный выдох сутемья...
И я ощущаю масштабы Твои
стервозным чутьем некрасивой родни,
но Ты так широк,
что преображаешь в сгущенном чаду
писклявых инстиктов безумный пучок
в горенье, в полет и в судьбу.
* * *
Ты - не диктатор
и не репетитор.
Ты - ежедневный безъязыкий сон.
Я вымостил собой,
своим гранитом
предательский побег
Твоих времен.
Ты - отвлеченный бестелесный мускул,
вся темная механика нутра,
ракушечник в медлительных моллюсках,
беззвездная ночная полость рта.
Как непреложны и необоримы
круг земледелия, клубки лесов,
громоздкая абракадабра Крыма,
и кашица лимана,
и песок...
Но над поветриями конституций,
в обширности на пустоту похож,
Ты облучаешь атлас сей цветущий,
но ржавых скоб его не разомкнешь.
Томленья духа, будни и разломы
уходят и приходят налегке.
Мне трудно объяснить,
но я без слова
догадываюсь о Твоей руке.
Ты - Милость,
а не жерло недомысла...
Ощупав эту меченную тьму,
иного не приму патриотизма
и внемлю только блику Твоему.
* * *
Ограниченный мир. Закупоренный сруб.
Исчисление жизни в тягучую глубь.
Чем всемирных чудес каннибальский искус,
лучше манной с небес как-нибудь прокормлюсь.
Лучше - пломбою по лбу, как грубый дуплет -
поглощать нерассеянный солнечный Свет.
Он оптическим гимном над тундрой летит,
кормит схимную душу, нутро золотит
и помешивает как Всевидящий Глаз
молодые болота неведомых плазм...
Как слесарным ключом несговорчивый кран,
самобранную скатерть приветливых стран,
обоняние, страсть, высоту, глубину -
безобразным узлом на горбу затяну.
И подставлю бедро под клеймо, под тавро,
чтобы душу прожгло золотое нутро.
МОНО
Я был один. Стремительное солнце
взбивало воздух кормовым винтом.
Немые минералы как червонцы
выныривали в крошеве цветном.
Среди пудовых тех напластований,
среди кровосмесительной жары,
где глина шевелила островами
и скотский дух шел из тартарары,
в крошащемся и потном многолюдье,
на солдафонском муштровом плацу,
я был один, в великом абсолюте,
как собеседник предстоя Творцу.
В семье, в любви,
в песчинок пересчете,
в лиманах, в миллионах, в племенах,
я был один. И прав был Аристотель:
не я, а солнце шло вокруг меня.
АЗ
Я вижу дни, мистерии и драмы
в сквозном непредсказуемом теченье.
Я не актер. И новыми ролями
мне не добиться нового рожденья.
И я под невеселой легкой ношей
своих координат, и дат, и фактов,
в единственной своей протертой коже,
при всех своих костях аляповатых,
так и умру, не перевоплотившись
ни в зверя, ни в цветы, ни в домового,
и суматошной жизни артистичность
сойдет на нет коряво и кондово.
Но если я в любви и правде Божьей
во всей своей конкретности воскресну,
то, значит, прав был, что не лез из кожи
и слово не выбрасывал из песни.
* * *
Твои Крылья, Твоя Сила,
Разворот хребтов.
Мои корни, моя жила,
выдох, вдох.
Чем я старше и ученней,
тем трудней дышать.
Отдает сполна в плечо мне
каждый шаг.
Ты - Гористый и Холмистый.
Зень черна, жирна.
Мне все тяже прокормиться
от зерна.
Ты - фугас весны заразной,
паводков рябых.
Все труднее не украсть мне,
не убить!
Как же так?.. Как мох и щавель,
клевер, злак, ковыль,
я пришел Тебя прославить,
Ты забыл?
Но как ворон вырван с корнем
из степных небес,
гужевал в болоте черном
средь невежд.
По-пластунски пробирался
сквозь валежный лес.
Подвывал по-панибратски
В Благовест.
И в цветении постыдном
клуби родовой
выгребал тупым инстинктом
за Тобой.
Подсоби ж... Мой дух суконный
весь стемнел в лице.
Я изрублен как икона.
Ты - Всецел.
* * *
Мне снится бабушка моя в своем
домашнем виде - стряпает и шьет...
Она скончалась в семьдесят седьмом.
Мир ее праху. Мир душе ее.
Простые немистические сны -
из тех, что не смущают, не свербят,
но существуют как петля и ряд
моей биографической тесьмы...
Когда мы затевали наш Исход,
то бишь когда искореняло нас
из почвы, в коей силуэтный род
наш - средь других - не самый тонкий пласт,
и мысль такая в голову не шла:
перезахоронить в Святой Земле
прах бабушки... Был сонм иных проблем,
чернуха, б..., египетская мгла.
И правильно, оно и ни к чему.
Все исказилось в родовом гнезде.
Но только в чем себя ни ущемлю,
она мне преспокойно снится здесь,
в пейзажах, не усвоенных на слух,
в трубе капитализма, - здесь и днесь
мне снится бабушка моя, как весть
о временности новшеств и разлук.
Она мне дом, и море, и жнивье.
Она мне серафим и херувим.
И я всей мерой горних сил ее
храним, неопалим и невредим.
* * *
Оврага и тени, тумана и шири
душа ли запросит...
Ни сна, ни смятенья в преснявом эфире,
Ни лька-заболосья.
Ни тминных изветрий покосного луга,
Ни таволги всочной,
Ни тинных заметов, ни хвойного духа
Во вздошенных соснах.
И как результат - ни покоя, ни воли,
Ни строя, ни лада.
Лишь страстные кости мои карамболем
Стучат разнолапо.
Как векша снуют при ходьбе и на стойме.
Я жив и по сей день.
Но я как река, что в отрыве от поймы
Речного бассейна,
Сегодня являю лишь то, что являю.
Не то же как прежде,
Когда вся природная слава былая
Взрывала мне вежды.
В Святой же Земле я не встретил природы.
Здесь что-то другое.
Другое значенье у ржи и солоды,
Постынь и погорий.
Тесны и сухи иорданские воды,
Излоги, замуты.
Хрупки и ломучи как пчелые соты
Макеты Иуды.
И лес, и гора, и рассоха светанья,
и овидь степная -
тесны, невсамделишни, шатки, пуствяны,
как рама вставная.
И в каждом удоле мораль мызгянная,
Суха и мосласта.
И правда разлуки, и правда изгнанья
сквозит сладострастно.
Одна сухоземная пресная правда.
Ни хмеля, ни сусла.
Пустынный и хлопотный век эмигранта
Сквозит заскорузло.
* * *
.
Луна полна. И звезды в доле
Ее подкожного сиянья.
Она сквозит из шахт и штолен,
Томится варом на тагане.
Та, что была крупицей соли,
Горошиной, сухим орехом,-
Сегодня растеклась повольем
По иудейским горным стрехам.
Как сходит сок с берез и ливен,
камедь луны сползла сегодня
с помолищ иерусалимых
на Айялу в дербах исподних,
от Храма до посадов дальних,
потом - во мрак неокропленный,
желтея как лесной лишайник
на диких корчевах Сиона.
Раз в месяц запечатлеваю
я эту ночь как вар канунный,
когда Израиль тиглевая
ревмя-ревет свеченьем лунным.
И сквозь его дерюги, мнится,
не просочатся дней езеры.
С трезвоном утренней деницы
не пробудятся мжи, мещеры.
И страшно за себя, за каждый
свой волосок, и нерв, и ноготь,
когда я погружен запашно
во всочиво Луны разлогой.
Я так же погружен с корнями
в полноточивый зрелый возраст,
как в чад и смрад изба курная.
как тварь земная в смерть и в воскресь.
* * *
Входит жар в зеленые тенета
Сухоземных иудейских дол
Сквозь ячеи воздуха и света
Как клеильная вода в помол.
Целым водевом в холмы и влоги,
Поиголочно в косму волчцов,
Живоглот, сжирающий до крохи,
Прободающий до праотцов.
Все ему - живец, жратва, нажива.
В коже моря он, у нор в силках,
В шлаках солнц, в заспелости инжира,
И в ночных цехах степных цикад.
Заостряются черты Творенья.
Круп Иуды худ и островерх.
И поштучны мундштуки-деревья
В обезвоженной как жмых траве.
Жаркую, от корня и до кряжа,
Заострившуюся как кадык,
Можно выкорчевать как поклажу,
Всю страну из суши и воды,
Клоком шерсти выдрать из кожуха,
Чтобы не приваживала жар
Неустанным приношеньем тука
Серых дол и моховых кочкар,
Чтоб ужасный Промысел Господний,
Сняв наводку с зарубежных сел,
Молоньей в надолб громоотводный
Свел Себя в Иуду и замолк.
Йом Киппур, 1995
Как поздняя поддельная мазня,
Сколупнутая с фресок и мозаик,
Действительность, как бабья лазготня,
С немых сухменищ Айялы сползает.
Я говорю о теплых судных днях.
В лице Земли еще гримаса лета.
Рожковый лес сухор и порохняв,
Гора сыпуча и пыльноколейна.
На тракте ни стекла, ни колеса,
Лишь поползуха пыли и помета.
Скрипучий очеп солнца, птиц гмыза,
Вот все, что на слуху в зачалке года.
Живцовый говор птиц и сосен вырь,
В логу овец звенящие ботала.
Слань влумин и холмов колосевых -
Вот все, что Божий Суд сопровождало.
Казалось, взбучь себя и опрокинь,
Осядешь в том же окруженье летнем.
С тех пор мне не с руки судить других,
Поскольку надо мною суд поседни.
ГОЛОД
Погружен я в заботу о хлебе,
В добывание зерен и плевел.
Коротаю свой век без отрады
И под ноги гляжу как оратай.
Лет скопнилось мне впросыть, паче
Впрок заначенных дров и харча,
Но и в хвори, в нудге, в невладе
Пуще смерти боюсь я глада.
Пуще Бога его страшусь я.
В стражу дня молочу уручьем.
В стражу ночи за солносядом
Вязлы снов волочу с надсадой.
И одну кочерыжку думу
Ночеденно грызу угрюмо:
"Для того ль Ты, Господь, затеплил
муравленную мою личность,
чтоб в охоте и земледелье
душу не выпростал из глинищ?
Чтоб картофеля чтил требник
И гречихи доил скопы,
чтобы крапал приплод хлебный
потом образа и подобья?..".
Пот ошерстил меня как нашвы.
Погружен я в труды как в тяжбу
С днем и ночью, с зимой и ярью,
С рыбой, с птицей, с лесною тварью,
С небоземицею окольной,
С ее пряжею и оковкой,
С каждой самкою плодорожей
И со всяким рабом Божьим.
Страшно мне под открытым небом.
Неспокойно и в доме крепком.
В темном погребе, в кузне, в житне,
Скучно, сперто, и все несытно.
Для чего замесил Ты тесто
Живота моего? Неизвестно...
ХОЛОДНЫЙ РАССЧЕТ
Я зачинал дитя - обдумав
Все за и против, отмерив сроки,
Прежде, чем в костянной природе
Течь как монголы в походных чумах
Или тетерева на токе.
Каменный дом мой храпел в поводьях.
Паводок века стекал в баневу.
Мои подкожные руды
В горнах кипели, но я в работе
Страстью не растекался по небу.
Взгрохи знамений, сполохи, взбуды
Мне не помрели из туч водянистых.
Волхвы не пришли с дарами.
Буднично пробуя глазки анюты,
С мыком и посвистом брел фотосинтез.
Летней долины запекся орнамент,
Рвины, погория, воздух сухменный,
Пустые орлинные гнезда.
Только, повитые веригами-корнями,
Глаза мои одни перемещались во Вселенной.
Духом зачерневший как короста,
Я стал неинтересным человеком,
Носильщиком глаз.
Но все мое зренье, и хрипы, и кости -
Тебе, тебе, ребенок белорекий.
Жизненный опыт
Просыпаюсь в морщинах, в поту, все умею, все знаю.
Отрекаюсь, плюю, не желаю понятья иметь.
Но опять обольщаюсь житейскими злачными снами,
и ношусь как метляк при своем пестрокрылом уме.
Перерыл нутрозем, налудил пополочья посудин.
Дом красив как баклага. Божница с лампадой с углу.
И супругу поял - краше некуда. Лучше не будет.
Я доехал до ярмарки. Шагу вперед не ступлю.
От того ли, что слово как птыш: произнес и пропало,
беглый взор - как река: посмотрел - от себя оторвал,
но я с детства не жил, а ступал как болезненный малый,
вещим сером шагов осторожно следя на коврах.
Только как ни следил и ни медлил: "мгновенье прекрасно!" -
но из всех моих щелей луна истекает как масло,
из пробоин глазных вышибается течь облаков.
Я хотел бы скопнить их, смести, обвязать перевяслом,
заключить под навес и задвинуть снаружи засов.
Я хотел бы себя просмолить самой держкой смолою,
как животную шкуру железно себя продублить,
оклепать и провялить, гербом запечатать былое,
и дыханье как дерн перенесть на заоблачный плинт.
* * *
В том промежутке времени, в котором
Я здесь мелькал,
Всему был точный счет: лесным кокорам,
Речным малькам.
Еще во мне запечатлелся список
Всех тех людей,
Что я встречал. Он как пергамент высох
И затвердел.
Я помню их значительные даты,
Их мыслей строй,
Причуды, ахиллесовые пяты,
Их счет со мной.
Лицеприятно, цепко, неуемно,
Во сне, в бреду,
Я помню все. Я не сужу, я помню.
И встречи жду.
Все утряслось. Сварилось совершенство.
Все улеглось.
Из предвкушений, как из многоженства,
Из детских грез -
Вдруг выструкалась жизнь, одна как липка,
Вся на виду.
Заборным пряслам, листьям повилики
Я счет веду.
За жилы и крестец, за корень кровный,
За пот и шерсть,
За целый век, раскатанный по бревнам,
За весь реестр -
Отвечу как пастух за поголовье,
Дам зуб за зуб.
И потому я стал немногословен
И в жестах скуп.
РУБАШЕЧНОЕ
Наступают нечистые женские дни,
Кровянистые, хворые числа.
С суховерхих высот облучают они
Плоть и душу Отчизны.
Целый месяц я жил, волновался, любил,
Воевал, философствовал, строил.
Но теперь вымывают меня из глубин
Реки грязи и крови.
Дело всей моей жизни - каналы, дворцы,
Академию, биржу, казармы -
Из тебя исторгает бестрепетный цикл,
Водобой кровезарный.
Ты всосала меня до слюны, до сопли ,
Претерпела немало услады.
Отчего - после целого века любви
В чреве не понесла ты?
Ты меня извела как наскальную вязь,
Как Творца из синайского гула.
Что мне кушать и пить, чтобы жизнь удалась
И лицом, и фигурой?
* * *
Мне кажется, что я переживу
И брата, и ребенка, и жену.
Перестою свой дом.
Умом подвинусь, изношусь до дыр,
По горло затянусь лишайным мхом,
Но не оставлю мир.
Изъем его до скрупулы, до зги,
До жил подземных, до волокн морских,
До замысла, до букв,
До самогудной завязи семян,
где воскуряется природный звук,
где варится темьян.
Мне нужно до конца свое урвать.
В основе Творчества лежала тварь.
То бишь лежал там я -
Как гирька, чтоб извесить разновес.
Как локоть, чтоб обмерить холст тканья,
Как клещ, вприсос вошедший в Божью шерсть.
* * *
Осталось две-три темы для беседы.
Два-три желанья, но не вожделенья.
Я вспоминаю папиного деда,
Владельца бакалеи, домоседа,
Из досоветских Ясс - он мыслил дельно,
Если судить по следующему кредо:
Кто в молодости шастает по свету.
На старость приплывает в богадельню.
Ну, я свое отшастал - вверх ли, вниз ли,
Вкривь-вкось, виясь плющом, фуфыря листья.
Зато спеклись две-три хороших мысли,
Да выкушались две-три вкусных миски.
Две-три привязанности сохранились.
Но - баста! Я допил свой кислый рислинг,
Перехожу на водку, лук, редиску,
И им подобные анахронизмы.
Я не шучу и не кривляюсь. Баста.
Я лучше буду пугалом на пашне,
Чем егозить да шастать. Может статься,
Что размножаться мне еще лет двадцать:
Ведь сходит в почву дождь позавчерашний.
Ведь с обвесенницей сползают насты
Снегов по ярым глинам полымястым
И вширь ятажат заиграй-овражки.
Но, в дол себя вгоняя по колено
И дальше - по мотну, по самый образ,
Я уношу с собою стрехи, стены,
Поделки, утварь, быт свой загуменный.
Хоть пену сдуло, но скрепило ребра.
Коль не вчера, так завтра Воскресенье,
Исход, этап, разлука, разоренье.
А мне-то что! Мой узел впрок подсобран.
ЗАБУТЫЛЬНОЕ
В эти дни, заштопанные-залатанные,
На последней стадии века,
С соседом за воротник закладываю,
А сам трезвый как чековая книжка.
Озеро водки - до самого верху -
Вылакали... и ничего не натворили.
Свистит натужной беседы понизка.
И - никакой эйфории.
Какая-то тля изъела эрудицию.
Не поскандалить, не поприставать к даме.
Заржавел рот говоруна и артиста.
Завидую взгромам гор боговонных,
Изъясняющихся хребтами.
Не в гости надо было, а отсидеться в нише.
Душа соседа - в потемках,
своя - в погонах
Старшего лейтенанта, не выше.
Неужели - все?.. И в Царстве Новом
Электрошоком встряхнут, чтоб вскреснул:
Хочешь-не хочешь живи под Кровом,
Обет исполнен. Ликуй, Израиль!
Не хочу, не буду. Не интересно.
Либо я сам сочиню свои страны
И разведу их в лакунах Рая,
Либо совсем не вспряну.
* * *
Стихами изъясняться - странно.
Зато естественнее нет,
Чем из трухи, покрошки, драни,
Врост восстанавливать предмет,
Характер, скулки и хребет.
Я говорю о вдохновенье,
С которым целый век смогу
Любовно обладать мгновеньем.
Пока оно - во всем соку -
Дает поэту-мужику.
Не ностальгически-бессильно
Былого разбирать архив,
А сеедневно, бугрожильно
Осеменять корней верхи.
Семя мое - стихи.
* * *
Я настолько привычен к пейзажу в окне,
Что, не глядя, с утра принимаю на веру
Твердолобую степь, полигоны камней,
И колючий лесок на холме белосером.
Это стало обыденным фоном всему:
Моим нервам и крови, огню и железу.
Обитаю, читаю, питаю семью,
А сухому подсолнуху в душу не лезу.
Я ушел в безысходную частность судьбы
И живу, и дышу, и крошусь вне контекста,
То - желая и ныне и присно пребыть,
То - стереть и забыть все, за вычетом детства.
* * *
Напомните, в каком я амплуа
сегодня, в тридцать семь, в конце эпохи.
Я малость злоупотребил покоем, негой,
самодостаточностью деревенской.
И стал бесшумнее, чем облака,
нерасторопней пожилой солохи,
волкуши пуганного слабонервней.
И что там, что там дальше ... Не известно.
Мои опоры и мои столбы,
подсевшие надтреснутые ребра,
кто я такой?.. Я был юнцом и мужем,
читал, служил, романсы пел по пьянке.
Но из опор посыпались болты,
и фальцы разошлись внутри утробы.
И как маляр упавший со стремянки,
я каждой косточкою стал недужен.
Кто я?.. В давнишнем длительном году
я был писателем и футболистом,
антисоветчиком и балаболом,
лауреатом нескольких любовей.
И как малек в искусственном пруду
отцовский рубль в душе моей водился.
а сам я в нежноземой жил Молдове
и в курточке ходил короткополой.
А нынче я без амплуа живу.
Возможно ли, чтоб без меня вращался
скрипучий цикл природы поголовной
и мир слагался на живую нитку?
в нем каждая травинка - инженю,
и каждый горный склон - герой-любовник,
и всякая молекула причастна
событиям возвышенным и злыдким.
А я?.. На что волос мне черный флот?
На что цветные минералы мозга,
торф семени, наружность, память, самость?
И сам-то я мирам Твоим текущим
на кой?- Творца миров спросил я в лоб.
Душа Творцом обсыпана как оспой...
Дитя ль разбередить в жене - покамест
Творец мне подбирает век и участь?
* * * *
Я творчеству вернул его
Первоначальный смысл:
я черное небытие
собою уназьмил.
Как экскаватор рвет ковшом
промышленный карьер,
я добываю тьму и свет
в живом своем нутре.
Пространства тверди и воды
я добываю в нем,
вегетативные кусты,
траву и чернозем,
мерцающие семена
разбросанных светил,
живые эмбрионы рыб
и птичьи конфетти.
Пусть окружен я злой женой
и шумными детьми,
пусть замыслы мои бледны
а помыслы темны,
пусть личный суверенитет
сошел как склон на нет,
пусть счастья нет и правды нет,
пускай закона нет,
Но до тех пор, пока отверст
мой сырьевой карьер,
Я разрастаюсь вширь и вкось
и еще пуще - верх.
У Бога нет лица и рук,
гортани, глаз, ресниц.
Но одиночество Творца нас подлинно роднит.
* * *
На войне,
в окопах плотской любви
тело свое точу как клюв
об тебя -
как об вилок дресвы
дятел: "люб... люб... люб...
д-дай на вынос
мне л-личинку-дитя...".
Ты лишь веки спушила, сама невинность,
Млечнокопытая.
Куда
дерзаю
проникнуть:
в ночную
сладость твоих хлопьев-молекул?
В сляболотую рожь твою пограничную
погробовеко?
Из кожи вон
лезу. Поверх теку словаря.
Сам - примитивный как ножевой
удар. Злопыряю
тебя, твой бег, твой лад.
Сам - тупее кайла.
Любимая!
Тебя я - как в низине село -
Затопляю, казню, насилую.
* * *
Я западаю постепе
нно в сту
пор запаленный.
Я о тебе
мечтательно и неотсту
пно думаю... Разволоконно
перебираю твою внешность.
Прелюбодей! И в мыслях все тесней жмусь
к тебе.
Я и на расстоя
нье обкладываю постепе
нно тебя собою.
Расставля
ю себя как бредень под водою,
жгу флаги гула своего -
чтоб ты разгуливала
как печная тяга
во мне. Я этот жар в предме
ты преобразил. Вокруг тебя двояко
стало все: еда, белье, пигмен
ты твоей кожи солодьянной.
Я в тебе! Все мирво
ленье бытия нам
дондеже око из себя не вырву!
ВОЖДЕЛЕНИЕ .
Я верю, мне достанет дарованья
писательского - завладеть тобой,
явить тебя как персонаж в романе.
Я предвкушаю долгие страницы...
Я проведу тебя по ним сквозь строй
сверкающих словообразований.
Есть в твоей женственности волокнистой
такая правда - что хоть волком вой!-
так хочется войти в нее, вломиться!
Я алчу твоей правды, твоей сдобы -
как алчут смысл Творения, корпя
над алгеброй и физикой. Должно быть,
все представления мои о жизни,
любимая, не полны без тебя,
как весь мой прежний руконогий опыт.
И сам ущербен я - тебя не вызнав,
не захватив, не протащив в цепях,
не выломав из рамы ненавистной...
Вместилищем неповторимых бредней
моих пребудь. Тебе одной понять
значенье их, их грозный смысл последний.
Я все порушу в обжитом гареме,
сфальсифицирую, направлю вспять.
Мой синий глаз, мой ярый зрак поблекнет -
Если как муж в назначенное время
я не войду в тебя по рукоять,
до дна твоей спины, до воспаренья...
Переборщил. Pardon. Затер границы
воображенья, такта и ума:
я слишком упоенно погрузился
в доселе ненаписанный роман.
Как внутренняя бархотка футляра,
мысль пламенеет в тысячу свечей.
Я погружу тебя в такие чары
угрюмой воли творческой моей.
Я обожаю шарм мистификаций,
блеск розыгрышей, флирт, кураж, порок.
Но сам предпочитаю развлекаться
реальным сотворением миров.
Мое частное бессмертие
Тяжелый как мед, моментальный как снимок,
средь мартовских духов иных,
витой аромат дворового жасмина
вдруг в комнаты наши проник.
Меня уносила дневная рутина
в спокойном теченье своем,
когда этот приторный запах жасмина
собою насытил наш дом,
наполнил его рукава и карманы,
все щели и все тайники,
как-будто - с горячим и свежим тимьяном -
кадило взлетело с руки.
Мое окруженье: холмы и долина,
рожковый лесок на камнях,
примите же к сведенью запах жасмина
у дома, что я здесь поднял.
И вы, облака в вечереющем небе,
признайте навек с высоты
моих домочадцев, и книги, и мебель,
и куст, что я здесь насадил.
Где отрок Давид поразил исполина
три тысячи лет тому как, -
там я при своем аромате жасмина
живу пятый год как феллах.
И в миг этот приторный, неизъяснимый
того лишь от жизни я жду,
чтоб в доме держалась бы одурь жасмина
свои две недели в году.
Судный День в моем саду.
В Судный День,
когда скручен постом
непокорный Израиль -
не бузит и не бьет хвостом
в сокрушенье,
со страху ль,
когда в кухне цвиркун -
и тот
оглодал и запнулся,
мошкара в саду не сосет
в самый писк мясопуста,
и когда с жарких гор,
с колчетравий безнедрых
осыпается Приговор
пылью, всчубленной ветром, -
- на раскопки раскаянья,
где гул однострунный,
и Печать опускается
как крышка кастрюли,
и когда надламы
ваются смелые планы,
и не загады
вается дальше, чем на год,.. -
- я у кадок с цветами ничком
пал без крови и шума.
Наконец-то
ничто
не мешает мне думать.
Светлое воспоминание о Молдове.
Кто тебя накликал невзначай,
Зимняя бессонная печаль,
Сердце мое сжавшая рука?..
Грусть-тоска на свете, грусть-тоска.
Жизнь, не отступайся, наплывай
Свежей чернотой грачинных стай,
Обвесенницей издалека...
Грусть-тоска на свете, грусть-тоска.
В сухопутной прозе летних дней
Ноет день без моря, без дождей.
В поле не вспоить и колоска...
Грусть-тоска на свете, грусть-тоска...
Наши встречи осеняет грусть.
Бродит в погребах осенний муст.
Плавные сады - как облака.
Грусть-тоска на свете, грусть-тоска...
Засуха.
Я стянут жарой как смирительной лентой.
В какую б зарыться подвальную мжу!
О страшное солнце! Столица Вселенной!
Я носу из дома сто лет не кажу!
Одно из имен надымянного Бога,
О солнце, везде твой промышленный вой!
Известно, что Бога не может быть много,
Но нынешним летом сверхмного Его.
Ты прежде держался в тени и под спудом,
и не выявлялся в таких пустяках.
А нынче пылаешь и корчишься люто,
и дом наш как бочку сжимаешь в тисках.
Ни иносказаньем, ни притчей не даришь,
но медный мой лоб прободаешь кроша.
Еще лишь разносится весть о пожаре,
аТы уже здесь - как готовый пожар.
Яснее не выразишь, громче не взвизгнешь,
сильней по воде не ударишь веслом,
чем то, как бескрайний и жаркий Всевышний
извне колотился в мой каменный дом.
* * *
Настройся на мою волну,
пока я со свету во мглу
перемещаюсь.
Я не о том, чтоб в койку лечь,
и не о том, чтоб пайку лет
нам сообща есть.
Пока я здесь, умен, хорош,
пока по рукоятку вхож
как нож кухонный
в пески, в моря и облака,
а по-простому сущ пока
под звездным балдахоном, -
сосредоточься, улови...
я домогаюсь не любви
и не соитья.
Но я хотел бы в простоте,
чтоб на тебя упала тень
моих открытий,
чтобы в тебе пробились вдруг
и зрение мое и слух,
как ключ в овраге.
Но я еще и о другом.
Я - о дыхании своем
и шаге.
Как я ходил! Как я дышал!
Мой каждый вздох, мой каждый шаг,
как нож в картоне,
входили в мир по потроха,
в нем вырезая берега
лагун, колоний.
До моих вздохов и шагов
в нем не было ни берегов,
ни сути...
И вот я здесь, и всякий миг
палю из тысячи своих
орудий.
Прислушайся как я палю.
Я не о том, что, мол, люблю...
Хотя, не скрою,
люблю... Пока же, не свистя,
палю о том, что навсегда
аз есмь. С тобою.
* * *
Я потерял уверенность в успехе,
то свойство, что во сне и наяву,
во тьме кромешной и при ярком свете
меня поддерживало на плаву:
какие б ни выкидывал коленца,
в итоге все - тип-топ! - великолепно.
Мелькающие спицы авантюр
не выкололи глазки сорванцу.
Ау, ферзек, ау, ладейки, пешки,
я потерял уверенность в успехе.
Отныне не производите пылких
телодвижений, слоники, кобылки.
Не знаю я, что изменилось в мире,
в его хмельном химическом составе,
А знаю лишь, на сколько тянет гиря -
как есть, без соуса и не в оправе.
Ничто не поколышет моей гири
"16"-килограммовый жир.
Не "32" и не "24"
при всех возможных колебаньях бирж.
Итак, не жди чудесных превращений,
Реинкарнаций, перевоплощений.
Учтен и самый малый твой грешок.
И кто сказал, что будет хорошо?
Как "пан или пропал", "орел и решка",
Так жизнь твоя натянута как леска.
И в геобиохим- ее составе
ни троцкого, ни мао, ни каддафи.
Решительно повсюду, не пугайся,
капитализма тусклое похабство.
Но ты - с упертостью олигофрена
стой на своем, не вздумай вправо-влево.
Стой на своем. Пей грязь. Грызи коренья.
Что есть успех? Гавно, фатамаргана.
Познай себя - среди фундаментальных,
Среди живых и точных свойств свойств Творенья.